Rossica Petropolitana Juniora. Выпуск 1

Левенталь И. В., Левенталь В. А. (СПбГУ)
Текстовое время в рассказе Льва Лунца «Родина»

Действие рассказа «Родина» начинается в Петербурге начала двадцатых годов двадцатого века[1], продолжается в ветхозаветном Вавилоне, а затем вновь возвращается в Петербург. При этом, пользуясь терминологией В. Шмида [2001], можно сказать, что при переходе от истории к наррации перестановки не произошло. То есть события следуют друг за другом в естественном порядке. И хотя в Вавилоне Лев становится Иегудой, а Вениамин — Беньомином, это все те же юноши: один из них «высок, с могучим лицом», другой «хил и немощен», один пророк, другой проклят за неверие.

Такое неожиданное построение сюжета вызывает, естественно, много вопросов. В чем смысл этой игры со временем? Как возможно, чтобы герои без всякой машины времени переносились в прошлое, и события, случившиеся в Петербурге, получали свое развитие в библейские времена? Интуиция подсказывает, что за решением вопроса о текстовом времени в «Родине» кроется некоторое смысловое ядро, которое, если извлечь его, сможет послужить основой для интерпретации всего текста.

Интуитивную догадку можно проверить строгими подсчетами. Для этой цели мы использовали концепцию семантики глагольного вида и времени, предложенную Е. В. Падучевой в ее работах «Семантика времени и вида в русском языке» и «Семантика нарратива». В повествовательной части текста мы проанализировали дейктические грамматические категории вида и времени глагольных предикатов и собственно дейктические слова, — всего 523 эгоцентрических элемента. Мы проанализировали также контекст употребления обстоятельств времени (32 случая), определили принадлежность временной оси и тип повествователя для каждого фрагмента текста и охарактеризовали текстовое время.

Объем статьи не позволяет нам привести целиком анализ всех эгоцентрических элементов, поэтому мы ограничимся тем, что подытожим факты. В первой петербургской части форма повествования — перволичный нарратив, базовое время — настоящее нарративное. Видо-временные формы глаголов интерпретируются в нарративном режиме. Собственно дейктические показатели (например, я, мой) и оценочные слова (плюгавый, гнусный) позволяют говорить о принадлежности временной оси диегетическому, то есть входящему в мир текста повествователю, при этом такие обстоятельства времени как летним вечером и святой канун субботы конкретизируют временную отнесенность происходящего в тексте. Грамматическое противопоставление видов формально не выражено, формы несовершенного вида могут употребляться как в собственном значении, так и в событийном, что свойственно совершенному виду. Приведем характерный отрывок: «В Петербурге летним вечером я с приятелем за самогоном. В соседней комнате отец мой, старый польский еврей, лысый, с седой бородой, с пейсами, молится лицом к востоку, а душа его плачет о том, что единственный сын его, последний отпрыск старинного рода, в святой канун субботы пьет самогон» [Лунц 2003: 39][2].

Во второй, вавилонской части форма повествования — третьеличный традиционный нарратив, время — прошедшее нарративное. Временные отношения в тексте выражаются не категорией времени, но чередованием форм совершенного и несовершенного вида. Собственно дейктические показатели (этот, тот, я, здесь, сейчас, вон и пр.) в этом фрагменте отсутствуют. Имеет место употребление дейктического элемента вот, однако он не связывается, как в речевом режиме, с указательным жестом говорящего, а имеет значение «теперь мы видим, как» [Падучева 1996: 269]: «Вот взоры его упали на юношу <…>». Обстоятельства времени появляются в тех фрагментах текста, для которых свойственна динамика и конкретика повествования: «На другой день встал <…>», «А на шестой день он настиг <…>». Таким образом, перед нами классическая форма традиционного нарратива с базовым прошедшим и имплицитным, не входящим в мир текста повествователем, которому принадлежит временная ось. Характерный фрагмент: «И замолчали оба. Часто и высоко дышали они, а из души поднимались непонятные слова. И вдруг увидал Иегуда, что на левой руке юноши, ниже плеча, белели три пятна треугольником, точно следы язвы. И вскрикнули оба на чужом, странном языке».

В третьей, петербургской части происходит возврат к перволичному нарративу, но при этом базовым временем остается прошедшее нарративное, то есть наблюдается чередование форм несовершенного вида в актуально-длительном и совершенного в событийном значениях, за счет чего продвигается время в тексте. Повествователь эксплицитно выражен и локализован во времени и пространстве текста, вновь присутствуют собственно дейктические слова (например, личные и указательные местоимения) и другие эгоцентрики, например, вводные конструкции (прошли минуты, а может быть, дни), или слова с оценочной семантикой (любимый). Они указывают на принадлежность временной оси сознанию персонажа. Приведем характерный фрагмент и для третьей части: «Я вышел на улицу. Старый мой любимый пиджак, любимые старые брюки закрывали изодранный хитон и изодранное тело. Больно мне не было. Точно громадный пластырь, залепила мои раны одежда. И только в глазах все еще бродило золотое жаркое солнце».

Особый интерес представляет предпоследний абзац рассказа. В повествовании о событиях после возвращения героя в Петербург в третьей части используется прошедшее нарративное время: простоял, пошел, скользили, касались, споткнулся. Однако когда речь вновь заходит о Вавилоне, время меняется на настоящее нарративное: «<…> все что было во мне прекрасного и древнего <…> все осталось там, на дороге, что бежит через Цирцезиум и Рилу в Иерусалим. По дороге той идут на родину иудеи, ведет их Сесбассар, сын Иоакима, а сзади идет Беньомин, однорукий пророк» (курсив наш — В. Л., И. Л.)

Итак, в первой петербургской части мы имеем дело с перволичным нарративом, который в вавилонской части меняется на третьеличный, а в заключительной вновь становится перволичным. Такая же картина и со сменой типа повествователя: в первой части он диегетический, во второй — эгзегетический, а в третьей вновь диегетический. Не так обстоит дело с текстовым временем. В первой части оно настоящее нарративное, во второй меняется на прошедшее нарративное, но в третьей не меняется обратно на настоящее, как можно было бы предположить, а остается прошедшим нарративным. Только в предпоследнем абзаце рассказа вновь появляется настоящее нарративное время. Очевидно, что, за одним этим «сбоем», нарративная структура вавилонской части прямо противоположна нарративной структуре петербургской части.

Так в чем же дело? Мы сказали, что при переходе от истории к наррации перестановки не произошло. Это утверждение нуждается теперь в уточнении. Речь идет о том, что мы не можем сказать, что события в Вавилоне произошли in ordinem naturalem раньше событий в Петербурге. Но важно то, что и обратного сказать нельзя. В Вавилоне Иегуда и Беньомин узнают друг друга: «Иегуда узнал юношу, но не мог вспомнить, где он видел его <…> А юноша смотрел на Иегуду и тоже узнал его». Но и в Петербурге Лев и Вениамин вспоминают Вавилонские события с тем же мотивом смутного узнавания: «И будто мы с тобой уже встречались в нем [в городе], и ты был такой же, только в другой, странной одежде <…> Мы смотрим исступленно, выросшие, горящие, и узнаем друг друга». На Обуховском мосту герои вспоминают: «Мы плыли с тобой на лодке. Круглой, как шар. И мы толкали ее баграми». Речь, конечно, о том, как из Вавилона в Ур Иегуда и Беньомин «длинными баграми толкали судно вниз по течению» — «судно круглое и глубокое». И вместе с этим Беньомин, встретив Иегуду, «видел серое, незнакомое, холодное небо» — Петербургское небо.

Таким образом, между двумя частями текста не удается установить отношений предшествования-следования. События в Вавилоне и события в Петербурге случаются вместе, они как бы проступают одни сквозь другие, как проступают друг через друга два города: «прямые, как солнечные лучи, улицы» — это и о Вавилоне, и о Петербурге, и сказать, какой из городов похож на другой, невозможно.

При этом петербургская семья героя живет не только в Петербурге: «Сели за стол: отец, мать, сестра <…> Их дом стоял под вечно синим небом, окруженный виноградниками, на горе Вифлиемской». Сам же герой противопоставляет себя по этому принципу своей семье: «А мой дом выходил на Забалканский проспект». Ключевые слова для понимания сути этого противопоставления выделены самим Лунцем: «И видит старый еврей [отец героя] синее небо Палестины, где он никогда не был, но которую он видел, и видит, и будет видеть». Перед нами особый образ времени, в котором можно существовать и здесь, и там; и сейчас, и тогда. Причем способность пребывать в этом времени связывается с верой в бога: «А я, не верящий в бога, я тоже плачу, потому что я хочу и не могу увидеть далекий Иордан и синее небо…» За неверие же Иегуду изгнали от себя иудеи: «Вот изменил он народу своему и сбрил бороду свою» — кидает ему обвинение Беньомин-пророк, и заваленный камнями, Лев-Иегуда вновь оказывается в Петербурге.

Смена диегетического повествователя эгзегетическим в вавилонской части обусловлена именно этим: герой не может повествовать о том, чего он не видит. Таким образом, третьеличный нарратив связывается с возможностью видеть вечно синее небо Палестины, а точнее — пребывать во времени, когда все было, есть и будет

.

Образ времени, созданный Лунцем, имеет любопытную аналогию. Речь идет о концепции, сформулированной Василием Великим в «Беседах на Шестоднев». Толкуя слова Писания «И бысть вечерь, и бысть утро, день един», он говорит: «Ибо по нашему учению известен и тот невечерний, не имеющий преемства и нескончаемый день, который у псалмопевца наименован осмым (Пс. 6, 1), потому что он находится вне сего седмичного времени. Посему назовешь ли его днем, или веком, выразишь одно и то же понятие, скажешь ли, что это день, или что это состояние, всегда он один, а не многие, наименуешь ли веком, он будет единственный, а не многократный. Посему и Моисей, чтобы вознести мысль к будущей жизни, наименовал единым сей образ века, сей начаток дней, сей современный свету, святый Господень день, прославленный воскресением Господа» [1999: 98–99].

Идет ли здесь речь о типологическом сходстве или о продуманной Лунцем идее, — вопрос. Но несомненно одно: такая концепция времени имеет метафизический смысл, если под метафизикой понимать «основополагающий строй сущего в целом <…> при котором различаются чувственный и сверхчувственный миры и первый опирается на второй и определяется им» [Хайдеггер 1993б: 177–178]. Другими словами, мир, в котором недлится[3] невечерний день, — это мир, в котором не может не быть внеположной текущим и преходящим дням истины. Когда Василий Великий говорит, что Моисей назвал образ века единым днем, «чтобы вознести мысль к будущей жизни», он тем самым связывает пребывание невечернего дня с возможностью обратиться напрямую к истине.

Таким образом, тоска по родине, которая есть основная тема рассказа, раскрывается как тоска по возможности прочертить вертикаль из дня текущего в день невечерний, то есть, по существу, тоска по метафизике. И здесь становится очевидно одно противоречие. Тоска по метафизике подразумевает свершившийся конец ее, другими словами, невозможность провести вертикаль к вечно пребывающей истине. Но сама структура рассказа есть не что иное как проведение этой вертикали — в игре текстового времени, в смене настоящего нарративного прошедшим нарративным.

Когда при переходе от первой части ко второй настоящее время меняется на прошедшее, это с первого взгляда понятно: ведь речь идет о прошлом, о библейских временах. Это ощущение подготовлено и воспоминаниями героев на Обуховском мосту: о вавилонских событиях они вспоминают, используя формы прошедшего времени. Когда при переходе от второй части к третьей прошедшее нарративное время сохраняется, это также кажется естественным. Читательское сознание уже смирилось с тем, что вавилонские и петербургские события случаются вместе, и все же сохранение линии прошедшего нарративного позволяет интерпретировать события как следующие друг за другом. То есть сначала Иегуду забросали камнями, а потом «бесшумно и тягуче закрылась дверь». Переход от Вавилона к Петербургу незаметен тем более, что он совершается, не как первый переход — через главу, а через отточие внутри главы, причем формальная третья часть начинается несколько позже, когда реальный переход уже произошел.

Перед нами две ловушки для читателя, два обмана об одном и том же. Решив, когда началось повествование о Вавилоне, что речь пойдет о прошлом и обманувшись, читательское сознание наступает на те же грабли, когда при переходе от второй части к третьей решает, что речь идет о продолжении последовательности событий. И получает этими граблями по лбу, когда еще раз, уже в Петербурге, включается настоящее нарративное. Актуально-длительное значение форм несовершенного вида (идут, ведет, идет) создает впечатление, что действие происходит «как бы на глазах у говорящего» [Падучева 1996: 288]. Таким образом, оказывается, что идущие по дороге в Иерусалим иудеи более очевидны, чем сам вернувшийся в Петербург герой.

В следующем, заключительном абзаце нет возможности однозначно определить текстовое время. Глагольная форма раскинулся могла бы быть употреблена как в настоящем нарративном, так и в прошедшем, другие эгоцентрические элементы отсутствуют. Сказать с уверенностью, что текст завершается в настоящем нарративном, невозможно, как нельзя сказать и то, что в конце происходит возврат к прошедшему нарративному. Такая неопределенность позволяет удержать в сознании как вместе наличествующие — дорогу, по которой идут иудеи, и Петербург с «прямыми улицами и прямыми перекрестками». Таким образом, возможность видеть метафизически понятую родину — возможность, по которой тоскует герой, — реализуется в композиции рассказа, а вертикаль к невечернему дню проводится не в сознании героя, но в сознании читателя.

Все знают, что нельзя смешивать автора и повествователя. Если же немного ослабить лямку этого запрета и представить себе, что у двух сознаний — автора и имплицитного повествователя, героя — в данном случае есть все же некоторое поле пересечения (приняв если не в оправдание, то хотя бы во внимание, что героя и автора зовут одинаково, друга Льва зовут Вениамин, а рассказ посвящен Каверину, похожи в целом семейные обстоятельства и проблемы, которыми озабочены автор и герой[4]), окажется, что в этом маленьком рассказе отражается, как в зеркале заднего вида, событие, которое Хайдеггер раскрывает как конец западной метафизики. Поле, на котором пересекаются автор и герой, — это поле, где сверхчувственный мир осознается как не сущее, но не лишается ценности. Так совершается извращение метафизики в свою несуть [Хайдеггер 1993б: 168]. Это противоречие снимается самим актом творчества. То, чего не может увидеть герой, оказывается способен увидеть автор, создавая текст. При этом неспособность героя исходит из обесценивания высших ценностей, а способность автора — из творческой воли. Но воля есть всегда воля к власти [Хайдеггер 1993б: 188–190], а «низложение прежних ценностей само по себе и с необходимостью уже стоит на пути к новому полаганию ценностей» [Хайдеггер 1993а: 90]. Между тем, как показывает Хайдеггер, полагание ценностей и воля к власти есть одно и то же [Хайдеггер 1993а: 97–101], а значит, оба усилия — автора и героя — вырастают из одного корня, и собственно акт творения текста оказывается ответом на вопрос своего героя.

Когда у медных врат Вавилона дух Иагве нисходит на Беньомина, и это «понял Иегуда», а потом все-таки сказал «Не верю!» — это, конечно, не наивный атеизм, но акт воли, волящей низложение верховных ценностей и тем самым волящей саму себя. Явление текста есть приказание быть — возможности просвечивать Вавилону сквозь Петербург, и этим событием осуществляется событие нового ценнополагания — неизбежного вместе с низлагающим «Не верю!», которое, таким образом, и есть событие всего этого текста. Не в том смысле, что в тексте происходят те-то и те-то события, — но свершение этого текста, его становление.

 


ПРИМЕЧАНИЯ

[1] Лунц сам называет город Петербургом, а не Петроградом. назад
[2] В дальнейшем текст рассказа цитируется везде по этому изданию. назад
[3] Мы намеренно используем здесь не существующий в русском языке глагол недлиться. назад
[4] О мучительных раздумьях насчет своего происхождения Лунц пишет в письме Горькому: [2001: 546–547]. назад

ЛИТЕРАТУРА

1. Василий Великий 1999 — Василий Великий. Беседы на Шестоднев. М., 1999.
2. Лунц 2003 — Лунц Л. «Обезьяны идут!» СПб., 2003.
3. Падучева 1996 — Падучева Е. В. Семантика нарратива // Падучева Е. В. Семантические исследования. М., 1996. С. 193–418.
4. Хайдеггер 1993а — Хайдеггер М. Европейский нигилизм // Хайдеггер М. Время и бытие. М., 1993. С. 63–176.
5. Хайдеггер 1993б — Хайдеггер М. Слова Ницше «Бог мертв» // Хайдеггер М. Работы и размышления разных лет. М., 1993. С. 168–217.
6. Шмид 2001 — Шмид В. Нарративные уровни «события», «история», «наррация» и «презентация наррации» // Текст. Интертекст. Культура. М., 2001. С. 25–39.


назад к содержанию © И. В. Левенталь, В. А. Левенталь, 2007
© Филологический факультет СПбГУ, 2007

Написать комментарий

Пожалуйста, заполните поля, отмеченные (*)